Проговорив эту тираду, Васька, однако, не уходил.
— Что тебе надо еще? — спросил адмирал.
— Маленькая просьбица, ваше превосходительство.
— Говори.
— Дозвольте взять ваше штатское пальтецо. Вы не изволите носить его. Оно зря висит… А я бы переделал.
— Бери.
— И пинжак у вас один совсем для адмиральского звания не подходит. А вашему камердинеру отлично бы! — продолжал Васька.
— Бери.
— Премного благодарен, ваше превосходительство.
— Большая ты каналья, Васька! — добродушно рассмеялся адмирал.
Васька осклабился, оскалил зубы от этого комплимента и вышел из каюты, весьма довольный, что «нагрел» адмирала, да еще за сравнительно пустой синяк, едва даже заметный.
И он немедленно же снял со щеки платок, надетый им специально для предъявления адмиралу больших требований после его гневного состояния, во время которого Васька, кажется, нарочно подвертывался под руку бушующего барина и получал, случалось, экстренные затрещины, чтобы после предъявить на них счет, разыгрывая комедию невинно обиженного человека.
И адмирал всегда откупался, так как, по словам Васьки, после того как отходил, бывал совсем «прост», и тогда проси у него что хочешь. Даст!
Когда мичман Леонтьев появился в кают-компании, веселый и радостный, совсем непохожий на человека, собирающегося одеть матросскую куртку, — все поняли, что объяснение с адмиралом окончилось благополучно, и облегченно вздохнули, нетерпеливо ожидая сообщений Леонтьева.
По-видимому, более всех был рад за своего любимца старший офицер. Хоть он и не предвидел особых бед для дерзкого мичмана, но все-таки ждал неприятностей и думал, что Леонтьева вышлют с эскадры.
И его нахмуренное лицо озарилось доброй улыбкой, и маленькие близорукие глаза заискрились радостью, когда он спросил, уверенный по веселому виду мичмана, что все обошлось:
— Под арест, значит, уж не нужно, Сергей Александрович?
— Не нужно, Михаил Петрович, не нужно… Сегодня зван к адмиралу обедать.
— Обедать?! — воскликнул тетка Авдотья и совсем выкатил свои ошалелые глаза. — Вот так ловко!
— И вы остаетесь на эскадре?
— В Россию не едете?
— И ничего вам не будет?
— Остаюсь… и ничего мне не будет! — отвечал на бросаемые ему со всех сторон вопросы молодой человек.
— Невероятно! — пробасил артиллерист.
— Удивительно! — счел долгом удивиться даже и доктор.
Штурман значительно и торжествующе улыбался: «Дескать, что я вам говорил?»
— Но, верно, он пушил вас, Сереженька?.. Здорово, а? — спрашивал Снежков.
— И не пушил… Знаете ли, господа, ведь мы совсем не знаем адмирала. Я только что сейчас его узнал… Какая справедливая душа! Какая порядочность! — восторженно восклицал мичман, присаживаясь у стола.
— Влюбились в него теперь? — иронически заметил ревизор.
— Да, влюбился, — вызывающе проговорил молодой человек. — Влюбился и буду теперь стоять за него горой, и охотно прощаю ему и его крики, и минуты бешенства… Он — человек! И я был болван, считая его злым и мстительным. Торжественно заявляю, господа, что был болван!
— Да вы расскажите толком, что такое случилось? Как это вы вдруг обратились в христианскую веру? — нетерпеливо заметил доктор.
— Рассказывайте, рассказывайте, Сереженька.
— Что случилось? А вот что: он извинился передо мной, и если б вы знали, как искренне и сердечно. Он… адмирал… Понимаете?
Эти слова вызвали общее изумление.
Действительно, господам морякам, привыкшим к железной дисциплине, трудно было понять, чтобы адмирал, получивший дерзость, мог первый извиниться. Он мог простить ее, но не просить прощения у подчиненного. Это казалось чем-то диковинным.
— И мало того, — порывисто продолжал мичман, — он понял, что я вызван был на дерзость его дерзостью, и не считает меня виноватым… Скажите, господа, многие ли начальники способны на это?.. Ведь надо быть очень порядочным человеком, чтоб поступить так…
Когда Леонтьев подробно передал свое объяснение с адмиралом, в кают-компании раздались восторженные одобрения. Все решили, что хотя с беспокойным адмиралом и тяжело подчас служить и он бывает бешеный, но что он добрый и справедливый человек, достойный глубокого уважения.
И в этот самый день, когда адмирал бесновался как сумасшедший и после извинился пред мичманом, сказавшим ему дерзость, на «Резвом» незримо для всех крепла духовная связь между беспокойным адмиралом и его подчиненными, оставшаяся на всю жизнь добрым и поучительным воспоминанием о «человеке» — воспоминанием, которым — увы! — едва ли похвалятся современные адмиралы, вырабатывающие свои отношения к подчиненным лишь на безжизненной букве устава или на торгашеских правилах «ценза», хотя бы весьма корректные и никогда не увлекающиеся профессиональным гневом.
Пока в кают-компании шли разговоры об адмирале, он вышел из каюты и разгуливал взад и вперед по шканцам, кидая по временам быстрые взгляды на рыжего мичмана Щеглова, стоявшего на мостике.
Расстроенный и подавленный вид молодого моряка возбуждал в адмирале участие. Он понимал, что должен был переживать молодой самолюбивый офицер, свершивший такое «преступление», как он. И это его отчаяние и вызывало в адмирале сочувствие и заставляло простить его вину, вселяя в адмирале уверенность, что моряк, так сильно потрясенный, уж более не прозевает шквала, и что, следовательно, отрешить его от командования вахтой, как он собирался, было бы напрасным лишним оскорблением и без того оскорбленного самолюбия.
И адмирал поднялся на мостик, подошел к Щеглову и как ни в чем не бывало спросил: